Читаем без скачивания Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 2 - Ирина Кнорринг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
15 октября 1934. Понедельник
С Юрием мерзко и отвратительно. Сегодня повод к ругани был такой: оказывается, когда он остается с Игорем, то поет ему колыбельные песни и думает, что это очень хорошо. Теперь Игорь уже требует:
— Папа, спой мне!
Я возмутилась: такого оболтуса еще баюкать надо! Юрий тоже возмутился, но с другой стороны.
— Почему не надо? Напротив, это очень хорошо, это оставит в нем такие воспоминания, разовьет в нем поэтические чувства.
— Пожалуйста, развивай в нем всякие чувства, но только до того, как он лег спать. А то скоро ты его укачивать станешь.
— Ну, и вырастет такой сухарь, как ты.
— А то вырастет такой болван, как ты.
На этом обмен любезностями, к сожалению, не остановился, а продолжался разговор в том же духе еще с полчаса. То орет на него («это дисциплина»), и тут же такая сентиментальность — под песенку засыпать. Не знаю, какие воспоминания сохранит Игорь об этом — солдатскую муштру или эти песенки.
Юрий считает идеалом свою мать[297]. А я этого не вижу. Сентиментальности в нем, как это ни странно, много, а любви, настоящей любви к людям нет. Когда-то он любил меня, но и это чувство прошло, осталась некоторая теплота и привычка. Нет, любит и сейчас, вероятно, по-своему, но не так, как бы мне этого хотелось.
Иногда я задаю себе вопрос, могла бы я изменить Юрию? С некоторых пор я уже стала отвечать на него утвердительно. Теоретически, конечно. Практически этот вопрос не ставился. А на вопрос: могла бы я порвать с Юрием и связать свою жизнь навсегда с другим, я до сих пор отвечаю: нет!
Это не логично, конечно, но разобраться в этом, додумать эту мысль до конца мне не удается.
18 октября 1934. Четверг
Сегодня поссорилась с Мамочкой и так, что чувствую — надолго. Началось все с какой-то ерунды, из-за того, что я молоко не пила. Все, мол, мы о тебе заботимся, а ты только сердишься. Я, наконец, взорвалась. Заговорила о том, что вообще просила никого обо мне не беспокоиться, что я сама знаю, что делаю, что я привыкла отказывать себе в очень многом, и это никого не касается, и что никто об этом не знает, как, например, никто не знает, что у меня одна пара чулок, и никто мне по этому поводу сочувствия не выражает, а вот из-за чашки молока целая история: заботимся. Говорила, может быть, резко, но лишнего, будто, ничего не говорила. Мамочка со слезами ушла в ту комнату, и я слышу оттуда целую истерику. Папа-Коля ее урезонивает, а она кричит: «Разве ты не видишь, что ей наплевать на нас. У нее никаких чувств к нам нет, ни-ка-ких. Ей только нужно, чтобы мы ей чулки купили» и т. д.
Тут уже и я заревела. Меня Игорешка утешал.
— Мама, не плачь, ну, мамочка, развеселись!
Этих слов о чулках я ей никогда не прощу. Сейчас же записала в ажанду[298], в счет, все, что она последнее время покупала мне и Игорю: сеточку, материю на пижамку и пальто, которое было куплено против моей воли («ты заплатила 15 фр<анков>, а мы — 30, это будет наш подарок»), нет никаких подарков! Я и так почти все записываю, не заботясь о том, известно это им или нет. Лишь бы мне было известно.
Очень все это мерзко и отвратительно.
Сегодня поэтому не пошла с Юрием к Ел<ене> Ив<ановне>. Мне всегда было неприятно просить Мамочку остаться с Игорем, она всегда сидела в столовой, не ложилась спать, а мне говорила, что ей это только приятно. Я всегда, возвращаясь домой, встречаю немое осуждение (я возвращаюсь, действительно, поздно). Ну, а теперь, конечно, никаких одолжений.
Юрий, если не врет, говорит, что обиделся на Мандельштама за то, что тот не пригласил меня выступать на каком-то большом вечере Объединения[299], где выступают «почти все». А мне как-то наплевать. Я давно перестала обижаться на такие вещи, да и не имею на это права: я сама ушла из литературы.
22 октября 1934. Понедельник
Вернувшись в четверг от Унбегаун, Юрий принес мне поклон от М.Слонима.
26 октября 1934. Пятница
Вот еще одна запись, которую перед смертью надо будет уничтожить. Я, кажется, влюбилась в Слонима. Именно влюбилась, как девочка, как дура.
30 октября 1934. Вторник
Вчера была на докладе Эренбурга[300]. Какая сволочь! Начал и кончил с нападок на эмиграцию. «Наши враги, еще пока говорящие на русском языке…» Сколько у них злобы против нас, какой-то мелочной, провинциальной злости. Разве у кого-нибудь из нас была хоть сотая часть такой злобы, хотя б по отношению того же самого Эренбурга, подлеца из подлецов? Крыл, чуть ли не последними словами Адамовича (а тот был на докладе) и Кускову, и очумело — всех. О самом съезде — ровно ничего не сказал, кроме того, что нам известно из газет — даже из эмигрантских. «Мы! Мы! Мы! Мы — все, конечно, не совершенны, для Запада мы были бы достаточно хороши, но писатели в нашем Союзе должны быть выше!..» и т. д. Трескотня и пошлятина. И сколько злобы.
Публика интересная. Нигде больше такой не встречала: в первом ряду — сплошной жид (даже я решаюсь здесь употребить это слово); во втором — ни одной интеллигентной физиономии. Затем много кепок и красных. Но, конечно, были и «белогвардейцы». Это Эренбург и почувствовал, заявив:
— Конечно, здесь я не могу говорить так, как я говорил бы в Москве, там я был окружен друзьями, а здесь…
Потом были вопросы. На половину он не отвечал, заявив, что они «нецензурные», и выбирал самые глупые, вроде того, что «как вам после Москвы нравятся бледные исхудалые парижанки?» А вопросы, и не глупые, передергивал так, что они выходили «неудачной иронией». Вообще, страшный демагог. А когда приток записок прекратился, а кончать ему не хотелось, начал ругать аудиторию:
— Должен сказать, что у нас ни в каком Краснококшайске (дался ему этот Царевококшайск и статья Адамовича!)[301] таких глупых вопросов не задают, и публика так много выше и культурнее, чем в «Пассях»[302].
Обобщая все — и по его романам — я думала, что он гораздо умнее и интереснее. Такой подлец?!..
Была Ел<изавета> Вл<адимировна>, Тверетиновы (им теперь, как возвращенцам, полагается бывать на подобных собраниях, а ругаться нельзя). Из литераторов, кроме Яновского и бедного Адамовича, никого. Слонима не было, хотя он должен был быть. Жаль.
1 ноября 1934. Четверг
Все вспоминала, отчего у меня к Слониму было такое предубеждение, такое злобное чувство. И только сегодня вспомнила. Ведь он — моя первая неудача. Литературная неудача. На нем-то я и споткнулась. Ведь в «Волю России» он меня так и не пустил[303]. Ну, в первый раз, может быть, подгадил и Ладинский, правда, я все-таки думаю, что не без влияния М<арка> Л<ьвовича>, а второй-то раз ни кто другой, как сам редактор.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});